email/логин:
пароль:
Войти>>
Регистрация>>
 
 

Борис Унбегаун

Жизнь вдали от России

Журнал: №1 (27) 2009 г.
Марина Цветаева, Борис Унбегаун, Георгий Эфрон. Фавьер, 1935 г.

Наследие замечательного ученого-слависта Бориса Унбегауна, чьи духовные корни тесно связаны с русской научной, культурной средой и образованием, до сих пор мало известно и практически не изучено. Между тем его опыт исследования древних текстов, славянской самобытности и этнографии, лексикографии и поэзии во многом интересен и сейчас. Но в данной работе мы хотели бы сделать акцент на его связях с русскими учеными. Это удивительные, во многом трогательные «осколки» минувшего времени, не лишенные тонких заметок и комментариев.

Судьбе было угодно на долгие годы разлучить поколение 1890-х. Многие из них больше не увидели друг друга, не перенеся немыслимых тягот жизни, другие — побывали дома и смогли вновь встретиться со своими друзьями и родственниками через треть века. Впрочем, будучи разлученными, они по-прежнему даже в страшные 1930-е годы желали встреч и находили возможность сотрудничать. Официальная переписка, разумеется, была практически отвернута и едва ли могла иметь место, тем более что многие из них: Н.С. Трубецкой, Р.О. Якобсон, П.Г. Богатырев и другие — были объявлены врагами Советского государства.

Тем не менее те, кто остался в России, под страхом надвигающейся катастрофы, в атмосфере всеобщего доносительства находили в себе мужество помнить и любить тех, с кем связывали их молодые, полные замыслов и надежд годы — с «запрещенцами», эмигрантами. И тому есть весьма примечательные свидетельства. Так, Г.О. Винокур имел в своей библиотеке книгу Б.О. Унбегауна об истории русского языка XVI века, изданную в Париже в 1935 году. 

Как она попала к нему в те годы и сколько усилий потребовалось, чтобы получить такое издание, — теперь уж вряд ли можно выяснить, но понятно одно: даже находясь в научной изоляции и будучи разделенными границей между идеологическими системами, российские ученые, последователи и ученики В.Ф. Миллера, Ф.Ф. Фортунатова, А.А. Шахматова и иных смиренных тружеников науки, несли в себе светлое чувство радости от общения со своими,  ставшими далекими, соотечественниками, среди которых был и Б.О. Унбегаун.

«Большой и скромный филолог»

Он учился у таких корифеев науки, как проф. Н. Нахтигаль, Ф. Рамовш, Ф. Кидрич, И. Приятель. Вскоре Б. Унбегаун продолжил свое образование в Сорбонне и Национальной школе живых восточных языков, где получил более широкие возможности для учебной и исследовательской деятельности: он учился на американскую стипендию из фонда поддержки русским студентам. 

Однако большинство беженцев из России, которых немало скиталось в поисках лучшей участи, приютили тогда западно- и южнославянские страны. Именно родственные страны и народы помогли многим и многим скитальцам хотя бы временно почувствовать себя свободными. Не случайно поэтому в университетах Софии, Белграда, Праги и других городов концентрировались ученые силы Европы. Так, Н.С. Трубецкой некоторое время преподавал в Софии, Р.О. Якобсон, П.Г. Богатырев и Н.Н. Дурново исколесили, кажется, всю Чехословакию. Они жили, трудились и надеялись. 

Возникший в 1926 году Пражский лингвистический кружок объединил многих талантливых интеллектуалов-филологов как в Европе, так и в России, и был центром новых научных исследований, притягивавшим к себе не только экспериментаторов-фонетистов, но и знатоков поэтического языка, литературоведов, культурологов. 

Чуть ранее, в 1920 году, образовалось и активно вошло в ритм общественной жизни русских эмигрантов евразийское направление, основой которого стали положения книги кн. Н.С. Трубецкого «Европа и Человечество» (София, 1920). Евразийство на начальном этапе сплотило другую, национально-духовную часть эмиграции, а их съезды, воззвания и книги жадно читались и обсуждались в печати. 

Вне сомнения, не мог не знать об этом и Б. Унбегаун, находившийся в гуще событий того времени. Но, смеем предположить, он не был ни страстным политиком, «патриотом», подобным тем, кто выкрикивал лозунги, живя старой Россией и ненавидя новую, и пытался во всеуслышание разоблачать Запад. Воспитанный в духе старой академической школы, не являлся он и организатором, «изобретателем» новой лингвистики. Не владела им и вселенская идея «об исправлении дел человеческих». 

Он был просто незаметным и смиренным тружеником — «большим и скромным филологом»,  как отозвалась о нем в 1935 году в одном из писем М.Цветаева, повстречав его и сдружившись с этим удивительным человеком. Недаром она сравнила Б. Унбегауна с Далем. 

И действительно: такой же сосредоточенный взгляд, ясный ум, сохранивший истинное благородство русского интеллигента, и неподдельный интерес ко всему русскому и славянскому народному «эпосу». 

Все же, прямо не участвуя ни в одном из эмигрантских сообществ и не примыкая (что было и остается модным) ни к одному из перспективных направлений, он был храним и движим чем-то более значимым, основательным, глубоким. И внутренняя атмосфера духовного поиска, некоторая сдержанность и сосредоточенность его  благородной натуры, твердость веры в свои силы и преданность делу — это то, что помогало ему не сломиться и выжить, не существовать, а жить полноценной, богатой событиями жизнью. Все это не могло, разумеется, оттолкнуть Б.Унбегауна от общения с Россией, и он всегда интересовался научными достижениями ставшей теперь уже далекой Родины.

«…Не впадать в эмигрантщину…»

Париж, где оказался Б.Унбегаун в начале 1920-х годов, и Франция в целом стояли несколько особняком в области славянских исследований и в том смысле, что не имели русского университета, подобного тому, который существовал в Праге, да и географически эта территория была менее знакома, а в ментальном отношении менее понятна русским. 

Тысячи беженцев, попавших в Европу, рассредоточились в основном в балканских и западнославянских странах. И лишь немногим удалось найти пристанище в более спокойных, «уютных» местах: во Франции, Италии, Швейцарии, Англии, Швеции, США. Но если София, Белград и Прага стали центрами научных исследований в филологии, объединив вокруг себя в том числе и известных ученых из неславянских стран, таких как Э. Бенвенист, Л. Блумфилд, O. Брок, А.-В. де Гроот, Н. ван Вейк, и молодых ярких филологов: Р.О. Якобсона, П.Н. Савицкого, С. Карцевского, Б. Гавранека и др., — то Париж был центром духовного образования, особенно после основания в 1925 году Свято-Сергиевского Богословского университета. Это также не могло не иметь определенного влияния на формирование взглядов молодого Б. Унбегауна. 

Кроме того, следует указать одну любопытную особенность французской науки, в общем-то вполне закономерную: деятельность русских эмигрантов, их жизнь, учеба и дальнейшая карьера развивались в условиях, отличных от условий в Польше или Чехословакии, где были традиционно сильны прежние, еще дореволюционные культурно-исторические и научные контакты, где многое в науке было вдохновлено русской академической школой, а имена И.И. Срезневского, Ф.И. Буслаева, В.И. Ламанского, А.А. Шахматова были столь же любимыми и почитаемыми, как и у них на родине, в России. 

Здесь, во Франции, действовали иные законы. К тому времени там сложилась уже школа славистики, уверенно заявившая о своих разработках и приоритетах. Поль Бойе, Андре Мазон, Эрнст Дени, Антуан Мейе — эти имена составляли славу французской науки и потому имели сильное влияние и на вновь «прибывших» молодых талантливых ученых из России, в числе которых оказался и ярко выразил свой талант Б. Унбегаун. 

Вера, любовь и образование являлись теми животворящими силами, что были в состоянии сохранить хотя бы относительный душевный покой, помочь удержаться, не впасть в отчаяние. И потому, как ни тягостно было осознавать невозможность возвращения домой и потерю гражданства (но не Родины) и Н.С. Трубецкому, и Р.О. Якобсону, и Б. Унбегауну, приходилось уживаться в другой атмосфере, с иными традициями, языком и верой. 

Мы не вправе, разумеется, даже пытаться проникнуть в мир их души, прочувствовать горечь утрат, но, воссоздавая пусть в малой мере их человеческий облик, мы не можем не говорить о той стезе, что определяла миросозерцание каждого из них, — о бытовом исповедничестве.

 Душевные раны, противоречия, которые так терзали их, — почти в каждом письме тех лет. Приведем в этой связи два отрывка. Один — из воспоминаний внучки Н.С. Трубецкого, В. Кюннельт Леддин. 

«Приехав в Австрию, — пишет она, — Трубецкие решили ни в коем случае не впадать, как они это называли, в эмигрантщину, т.е. горевать из-за пропавшего материального благосостояния, не жалеть самих себя, а, наоборот, все свои силы отдать своей новой родине. Они стали австрийскими гражданами, не отказываясь при этом от российского гражданства». 

Другой пример — из письма Н.С. Трубецкого П.Н. Савицкому от 23 июня 1931 года: «К Русской Церкви мы, оторвавшись от России, принадлежать уже не можем. С этой иллюзией теперь приходится покончить, как вообще постепенно  приходится отказываться от мечты нашей причастности к современной России. 

Еще каких-нибудь два-три года тому назад мы чувствовали внутреннее родство с какими-то спецами, игравшими важную роль в советской жизни, с какими-то учеными, занимавшими господствующие позиции в советской науке, с какими-то писателями, задававшими тон советской литературе. Теперь все эти люди уже сметены, и на место их встали новые, с которыми у нас нет ничего общего, которые нас не понимают, и которых мы понять не можем. (Пожалуй, самоубийство Маяковского, действительно, знаменовало собой какой-то перелом в этом отношении.) И так обстоит дело во всем. 

В церковном вопросе — не иначе. Все это надо осознать. Не следует поддаваться эмигрантским иллюзиям и соблазнам. Эти иллюзии и соблазны многогранны. Иллюзией является не только “Царский вестникъ” и антониевцы, убежденные, что старая Россия есть Россия “подлинная”, что она “возродится” как только падет советская власть, что это падение не за горами, и что мы, эмигранты, должны охранять заветы, дабы принести их в возрожденную самодержавную Россию. Но иллюзией являются и мечты о том, будто мы, русские интеллигенты поколения 10-х и 20-х годов, можем понимать современную Россию и идти с ней нога в ногу. Незаметно для самих себя мы рискуем тоже стать людьми прошлого, зафиксировав идеалы своего поколения, в то время как жизнь пошла дальше в совершенно для нас непонятную, чужую сторону».

Библиотечный работник — это ученый

Одним из первых советских ученых, кого повидал Б. Унбегаун, поселившись в Париже, был М.Н. Петерсон, приехавший в столицу Франции в командировку летом 1925 года. Б. Унбегаун тогда же, по окончании Сорбонны, был приглашен для работы в библиотеку Института славянских исследований. 

В отчете о поездке М.Н. Петерсон рассказывает интересные подробности своего пребывания в Париже, которые косвенно могут свидетельствовать о его знакомстве с Б. Унбегауном. Вероятнее всего, имея конкретные вопросы для подготовки отчета о поездке, М.Н. Петерсон не мог или же не хотел обнародовать свою связь с русским немцем. И потому ничего не сообщает о нем.

Конец 1920-х—1930-е годы явились очень плодотворными для Б. Унбегауна. Он был уже тогда широко известен как лектор и глубокий исследователь славянских древностей, как грамотный библиограф и автор двух весьма ценных трудов. 

По окончании Сорбонны и Национальной школы живых восточных языков он был удостоен степени лиценциата, а в 1935 году — степени доктора литературы. Все это время он продолжал работать в Институте славянских исследований в Париже. 

«Нужно помнить, — пишет Н.И. Толстой, — что в XIX — начале XX века библиотечный работник был, как правило, научным сотрудником в современном смысле этого слова, ибо он ведал не только и не столько фондами библиотеки, сколько ее комплектованием, рецензированием книг, их научной оценкой и обозрением». 

То было большой школой для Б. Унбегауна еще и потому, что он знал вновь выходившие издания по славистике и мог заказывать их для института. Поэтому даже в условиях жесточайшей цензуры и начавшихся массовых репрессий в России контакты, насколько это было возможно, не прерывались и продолжались, главным образом, посредством обмена новой литературой. 

Мы обнаружили один из таких фактов: в письме Б.А. Ларина Д.Н. Ушакову от 2 апреля 1937 года сообщаются адреса европейских ученых для отсылки 1-го тома «Толкового словаря русского языка». Среди них значился и парижский адрес Б. Унбегауна.

Среди большого количества архивных дел тех лет нам встретилось любопытное свидетельство того, как важно было поддерживать друг друга, «подпитывать» свежими идеями. Это письмо Д.Н. Ушакова Г.О. Винокуру от 29 июня 1929 года, где идет речь о статье Н.С. Трубецкого «Общеславянский элемент в русской культуре» или о его книге «К проблеме русского  самопознания» (Париж, 1927), куда вошла эта статья. На оборотной стороне листа была карандашом перерисована схема славянских языков «запрещенца» Н.С. Трубецкого.

Б. Унбегаун неустанно трудился, выпустив ряд любопытных статей. С 1925 по 1937 год он был библиотекарем Института славяноведения в Париже и, очевидно, во многом способствовал появлению новых книг, в том числе и из России. В 1936 году его приглашают в Институт восточной и славянской филологии и истории Брюссельского университета, где он был профессором до 1953 года. Тогда же, накануне Второй мировой войны, его приглашают в Страсбург.

Приоритет науки — и в Бухенвальде, и в Оксфорде

Письма Б. Унбегауна М.Н. Петерсону, а также свидетельства коллег и знакомых ученого поведали нам о мучениях Б. Унбегауна в годы войны. Человек истинно гуманистических ценностей, благородный по духу не мог смотреть на открытое насилие, надвигавшееся со стороны фашистской Германии. Потому Б. Унбегаун вступил во французское Сопротивление и как участник антигитлеровской борьбы был арестован в 1943 году и отправлен в концлагерь Бухенвальд. 

Едва ли возможно передать словами, какие тяготы и лишения испытывал ученый, находясь в нечеловеческих условиях, но он был предан своему научному призванию и там, подмечая и собирая в лагере колоритные черты славянской речи, которые позже легли в основу его, можно сказать, автобиографической статьи.

После войны Б. Унбегаун продолжил преподавательскую и исследовательскую деятельность. С конца 1940-х годов он регулярно посещает Оксфорд, читая лекции по славистике, а с 1953 по 1965 г. занимает там кафедру сравнительной славянской филологии. 

Оксфордский период его научной жизни, пожалуй, был самым плодотворным. Он активно участвует в издательской деятельности: публикуется в Oxford Slavonic Papers, работает в архивах. 

Можно только поражаться страстной увлеченности и разносторонности взглядов Б. Унбегауна. Его увлекают и исследования церковнославянской лексики, и ономастика, и язык делового письма, и древние лексиконы, и проблемы терминологии, и религия древних славян, и многое другое. 

Замечательны, на наш взгляд, и такие теперь уже ставшие раритетами заметки, как «О русском названии мамонта» или «Как называли носорога в Древней Руси?», а в статье «Бельгийское происхождение одного русского названия обезьяны» Б. Унбегаун исследует генеалогию слова «мартышка», приводя редкие языковые факты. 

В эти же годы он одним из первых сообщает о рукописи русско-английского лексикона Марка Ридлея. На основе его текста ученый делает вывод о том, что русский перевод «Сказки о Бове Королевиче» был известен уже в конце XVI века. 

При всей строгости и продуманности изложения, глубоких самостоятельных знаниях во многих областях славистики и широчайшей эрудиции статьи и книги Б.Унбегауна выполнены в особой манере. Они, мы бы сказали, обладают «лингвистической изысканностью», выражающейся в простом и доступном стиле изложения, ярких и оригинальных жизненных примерах, своеобразном видении самого предмета филологии. 

Для него образ и дух языка неотрывны от культурного развития, а эпизоды лингвистической истории — как бы страницы древней рукописи, перелистывая которую, мы погружаемся в мир философии языка. 

Б. Унбегаун во многом традиционен в своих подходах к анализу филологической картины мира, но традиционность эта иного свойства — здесь нет следования моде или «установкам» прошлых лет. В его традиционности мы улавливаем особую герменевтику языка, связывающую неустанного исследователя с корнями науки, с тем, что движет ею... 

По-русски, для России и о русских фамилиях

Конец 1950-х и особенно 1960-е годы были очень плодотворными для научного сотрудничества и позволили в какой-то мере восполнить этот пробел не только посредством переписки, но и при личных встречах на съездах славистов, конференциях, конгрессах. 

Б. Унбегаун был одним из самых активных участников международных форумов, начиная с Пражского съезда славистов в 1929 году. Он также не раз выступал на конференциях по ономастике, конгрессах Международной федерации современных языков и литератур и других научных мероприятиях. 

В сентябре 1958 года после долгой разлуки (Б. Унбегаун не был на Родине почти 40 лет) он прибывает на IV Международный съезд славистов в Москву. Ученый включается в насыщенную программу съезда, не раз выступает с докладами: «Русское и древнеславянское в юридической терминологии» и «Русские грамматики до Ломоносова», выступает с сообщениями, участвует в дискуссиях. 

Одним из основных вопросов того знаменательного форума было обсуждение границ русского литературного языка, его происхождения и основы. В репликах Б. Унбегауна, зафиксированных в материалах съезда, не раз звучали важные идеи, а корректность их подачи и исключительное внимание к позиции своих собеседников, порой высказывавших тенденциозные мысли, не раз выдвигали имя Б. Унбегауна на одно из первых мест при рассмотрении проблем лингвистики. 

Так, в одном из своих сообщений он вполне обоснованно говорил: «Мы здесь занимаемся вопросами литературного языка, но в ряде случаев забываем, что такое литературный язык. Современный литературный язык служит не только для литературных целей. Мы говорим на литературном языке — и пишем на литературном языке объявления, но это уже последующее развитие языка. В каждую эпоху было свое понимание литературного языка. И если понятие литературного языка <...> применить для старых эпох, то может получиться довольно большое недоразумение». 

Ученый считает, что в этом вопросе необходимо быть очень осторожным и внимательным к тексту источников. Далее он заключает свою мысль следующими словами: «Теперь никому в голову не придет называть литературой книгу о том, как себя вести за столом или в обществе. Однако “Домострой” мы включаем в понятие литературы. <…> но все дело в том, как люди XVI в. понимали литературу. Для них “Домострой” не был литературой, это только мы его включили в литературу в XIX и XX вв., потому что “Домострой” написан не на литературном языке, а просто на письменном русском языке. Скажем, в учебники французской литературы тексты, подобные “Домострою”, никогда не были бы включены. <…> этот опыт и эта точка зрения западноевропейских ученых, занимавшихся литературным языком, должна быть принята во внимание».

Одним из первых, по нашим данным, кто открыто упоминает Б. Унбегауна в советской научной печати, был В.В. Виноградов. В книге «Великий русский язык» (1945) он ссылается на указанные Б. Унбегауном областные слова культурных центров Северо-Восточной Руси XVI столетия. При этом В.В. Виноградов пишет, что таких работ, подобных труду Б. Унбегауна о русском языке в XVI веке, «в историографии русского литературного языка почти нет».

Уже с 1950-х годов имя заграничного слависта фигурирует во многих периодических изданиях. Теперь он мог писать по-русски и для России, что делал охотно. Его приглашали в свои сборники именитые ученые: В.В. Виноградов, В.И. Борковский и другие. Установились постоянные контакты, обмен книгами, непосредственное общение — то, чего были лишены все они много лет и о чем, быть может, не раз размышляли и вдохновенно мечтали. Теперь это стало явью.

Ученые заслуги профессора Б. Унбегауна нельзя отделить от его гражданской позиции в науке и повседневной жизни. Человек редкого обаяния, большой скромности и истинного благородства, Борис Унбегаун был награжден командорским крестом бельгийского ордена Короны и являлся кавалером Почетного легиона и ордена Леопольда. 

Его избрали членом Бельгийской Королевской академии и Академии наук в Майнце, членом Лингвистического общества в Париже, Филологического общества в Лондоне и других научных организаций. 

Б. Унбегаун являлся членом правления Института славяноведения в Париже и состоял в Русской академической группе в США. Ученого не раз приглашали с лекциями ведущие научные и учебные заведения Европы и США. Даже Австралия отметила вклад Б. Унбегауна в развитие славистики своим специальным  выпуском журнала Melbourne Slavonic Studies (№ 2, 1968) («Славянские исследования. Мельбурн»).

Последняя книга Б. Унбегауна была посвящена русским фамилиям. И это не случайно. Он питал особый интерес к «имяславию», к духовной и светской традиции называния в России и немало трудился на этом поприще. 

Выход книги «Русские фамилии» стал ярким событием в научной жизни, даже в далекой России ее знали, любили и читали, а первый редактор «Русских фамилий» проф. Б.А. Успенский в послесловии к русскому переводу выразился исключительно корректно, определив главное в исследовательском методе Б. Унбегауна: «Стремление связать язык и культуру, увидеть за формальными языковыми явлениями более  общие  культурно-исторические  процессы исключительно характерно вообще для автора данной книги — одного из выдающихся филологов-русистов нашего времени…» 

Очень точно подметил живую лингвистическую связь научных разысканий с внутренним миром ученого академик Н.И. Толстой. Он писал об этом труде Б. Унбегауна так: «Лучшая книга о русских фамилиях принадлежит ученому с нерусской фамилией, но с русским самосознанием, русским сердцем и с русской нелегкой судьбой».

Борис Унбегаун был неутомимым путешественником и жизнелюбом, заражавшим своей энергией всех, кто общался с ним. При этом не было ничего манерного в его поведении и облике. Простота и легкость в общении, свойственные ему, невольно передавались и окружающим. Он никогда не мог подавить собеседника, утверждая собственную правоту, наоборот, во многих случаях признавал свою «неосведомленность» в том или ином научном вопросе.

Борис Унбегаун — очень искренний и отзывчивый человек. В его письмах к русским ученым не раз звучала мысль: «Могу ли я быть чем-нибудь полезен…» Борис Генрихович, кроме неоспоримых научных заслуг, обладал еще одним качеством: он был поэтом в науке, ибо воспевал и возрождал ее дух, ее корни, ее остов. 

«…Взыскуя лингвистического хлеба», — в такой метафорической форме однажды описывал Б. Унбегаун В. Борковскому случившуюся с ним «поломку». И действительно — этот хлеб его питал и воспитывал, а ищущие, как известно, будут вознаграждены свыше… 

Объехав, наверное, почти весь мир, «гастролируя» (как он говорил) с лекциями — а Б. Унбегаун великолепно знал и любил Европу, несколько лет жил в США и Канаде, побывал в Бангкоке и Мексике, Австралии и на Таити («полинезийский рай» — как он называл эти места), — ученый остался верен своей привязанности старой классической Англии, Оксфорду и колледжу Брейзноуз, где прошли счастливые годы его нелегкой, но озаренной благородным сиянием жизни великого труженика Науки. Здесь он и скончался в 1973 году — так же тихо и смиренно, как и жил.

Недавняя памятная дата (100-летие со дня рождения профессора Б. Унбегауна), отмеченная Лингвистическим обществом Лондона и рядом европейских университетов, показала, что заветы ученого, его идеи и труды не забыты и до сих пор продолжают обсуждаться в научном мире, получая иное, более современное осмысление.

Также Вы можете :




Для того, чтобы оставлять комментарии, Вам необходимо зарегистрироваться или авторизоваться

Текст сообщения*
:D :idea: :?: :!: ;) :evil: :cry: :oops: :{} 8) :o :( :) :|