email/логин:
пароль:
Войти>>
Регистрация>>
 
 

И образ мира, в слове явленный...

«Слово» в романе Б. Пастернака «Доктор Живаго»

Журнал: №3 (12) 2005 г.
Б. Л. Пастернак
За три года до смерти, в 1985 году, в интервью В. Ерофееву А. Ф. Лосев говорил: «Вспоминаю и Пастернака. Он был моим товарищем по университету. Очень симпатичный, добродушный человек. Хорошо знал языки. Творчество его образно, очень насыщенно. Но его поэзия была для меня в значительной мере чуждой, потому что он интеллектуализирован, рассудочен. Нет, он мне не близок. Андрей Белый, с которым я познакомился в доме моего друга Георгия Чулкова, гораздо глубже и разностороннее. Его поэтические образы гораздо острее, чем у Пастернака.<...> Но все же самым близким был для меня Вячеслав Иванов». 

Понять, почему поэзия Пастернака казалась А. Ф. Лосеву рассудочной и в значительной мере чуждой, – задача интересная, тем более, что философ ссылался в своих работах на стихи Б. Л. Пастернака. В то же время и роман «Доктор Живаго» дает богатый материал для сопоставления двух современников, их отношения к Вл. Соловьеву и А. Скрябину, их взгляда на историю человечества как на историю личности, их представления о чуде как реализации замысла Творца в действительности. Но в первую очередь А. Ф. Лосева и Б. Л. Пастернака сближает их особое отношение к слову.

Внимание к слову для писателя или поэта – вещь сама собой разумеющаяся, но отношение А. Ф. Лосева к логосу далеко не исчерпывается отношением к нему как к материалу, необходимому для работы, творчества. Об этом свидетельствуют его трактаты «Философия имени» и «Диалектика мифа», в которых философ рассматривал «мир как слово», стремился вскрыть особую символическую сущность имени. Формулой: «мир как слово», «мир как имя» – выражается суть большинства его религиозно-философских работ. Для Лосева вся Вселенная – это иерархия смыслов, проявленных через звук, отдельную фонему, слово.

Реконструировать «философию имени» Пастернака лучше всего по роману «Доктор Живаго». Так, 13 октября 1946 г. он писал О. Фрейденберг о своей книге: «... эта вещь будет выражением моих взглядов на искусство, на Евангелие, на жизнь человека в истории и на многое другое. <...> Атмосфера вещи – мое христианство, в своей широте немного иное, чем квакерское и толстовское, идущее от других сторон Евангелия в придачу к нравственным».

В отношении автора романа «Доктор Живаго» к слову прослеживается продуманная система взглядов. Известно, какое значение уделял Б. Л. Пастернак именам своих героев, как искал имя для главного героя, желая, чтобы оно выражало идею бессмертия человеческой души. 

Юрий Живаго приходит в мир накануне великих потрясений. Крушение родного Живаго мира происходит не мгновенно и не только в течение 1917 года. Оно начинается исподволь, и тогда же вместе с разрушением этого мира происходит и распадение имени самого героя. Б. Л. Пастернак пишет: «Маленьким мальчиком он застал еще то время, когда именем, которое он носил, называлось множество саморазличнейших вещей. Была мануфактура Живаго, банк Живаго, дома Живаго, способ завязывания и закалывания галстука булавкою Живаго, даже какой-то сладкий пирог круглой формы, вроде ромовой бабы, под названием «Живаго», и одно время в Москве можно было крикнуть извозчику: «К Живаго!», совершенно как «к черту на кулички!», и он уносил вас на санках в тридесятое царство, в тридевятое государство. <...> Вдруг все это разлетелось». И дело не только в том, что родня Живаго разорилась, что «они обеднели» в прямом смысле этого слова. Начала оскудевать сама жизнь, постепенно лишаясь своей сказочности. Кстати сказать, тема сказки должна была прозвучать и в работе Лосева «Диалектике мифа», первоначальное название которой было «Диалектика мифа и сказки». Попрание этой сказки, этого тридевятого государства сопровождается и обеднением значения имени Живаго. Революция обрекает на гибель и героя, и его имя. Сначала происходит «порча» имени: товарищи Лесного называют Живаго «товарищ Желвак». Позже Комаровский сообщит Живаго в Варыкино: «Ваше уничтожение на очереди, Юрий Андреевич. Ваше имя в списке». Сообщение, которое «с чудесной скоростью» облетело всех знавших и ценивших его людей, воспримут как «весть о смерти человека почти без имени». 

Род Живаго не пресекся в действительности, у него есть дети, но связь их с отцом и с его именем сведена на нет. Его дочь от любимой женщины Лары не знает имен своих родителей, не знает своего подлинного имени: «Где-то в глубине России, где еще чист и нетронут язык, звали ее безотчею... Улица, <...> которая все ловит на слух и все перевирает, переделала <...> (Таню – Е. Т.-Г.) ближе к своему злободневному площадному наречию» в Безочередеву. У Юрия остался и сводный брат, генерал-майор Советской Армии Евграф Живаго – связующее звено между утраченным миром прошлого, миром Живаго, и новым миром, которому герой был всегда чужд. Но вряд ли именно с братом связано продолжение рода героя, жизнь его имени. Не случайно сам Живаго говорит, что Евграф не что иное, как «дух его смерти, или, скажем просто, смерть».

Примечательно, что зарождение враждебного герою мира начинается с появления новых имен, вернее, с акта переименования. Недаром, описывая приход Живаго на работу в больницу в начале Первой мировой войны, Б. Л. Пастернак напишет: «...он прошел в ординаторскую, которую называли кабаком и помойной ямой». Переименование пока почти незаметно, но постепенно оно наберет свою силу. Переименовываться будет все: страна, где родился Живаго, больница, где он работал. Пастернак пишет: «Она по старой памяти называлась Крестовоздвиженской (здесь и далее в цитатах курсив ред.), хотя община этого имени была распущена. Но больнице еще не придумали подходящего названия». После выхода декрета о диктатуре пролетариата она получает новое имя: «Крестовоздвиженская больница теперь называлась Второй преобразованной». В Зыбушине после Февральской революции Блажейко «переименовал волостное правление в апостолат». «Комната теперь называется жилой площадью», – объясняет Тоня только что вернувшемуся с фронта в Москву Живаго. Мир начинает переворачиваться: бывшая кладовая становится комнатой, классная – спальной, «в дни торжества материализма материя превратилась в понятие, пищу и дрова заменил продовольственный и топливный вопрос». Даже мужчины в новом мире называются по-новому. Храпугина говорит: «Виновата, я забыла, что теперь не мужчины, а товарищи граждане». Наступило время, когда живая мысль стала исчезать, когда «под мыслями разумеется одна их видимость, словесный гарнир к возвеличиванию революции и властей придержащих», но зато появляются «Дворцы Мысли» и «Дома Идей». В этом враждебном Живаго мире прежняя живая связь вещи и имени утрачивается, слова превращаются в фикцию, теряют свою овеществленность, начиная обозначать несуществующие вещи. 

В «Докторе Живаго» символом мира «отвлеченного несуществованья» становится вывеска «Моро и Ветчинкин. Сеялки и молотилки». Подъезжающему к Юрятину Живаго она сигнализирует, что от прошлого мира осталась одна лишь табличка, слова, утерявшие свою связь с действительностью. Нельзя не вспомнить сцену, когда вырвавшийся от Лесных братьев Живаго читает в Юрятине на стене газетные статьи, протоколы, речи, декреты. «Какое завидное ослепление! – думал доктор. – О каком хлебе речь, когда его давно нет в природе? Какие имущие классы, какие спекулянты, когда они давно уничтожены смыслом предшествующих декретов? Какие крестьяне, какие деревни, когда их больше не существует? Какое забвение своих собственных предначертаний и мероприятий, давно не оставивших в жизни камня на камне? Кем надо быть, чтобы с таким неостывающим горячешным жаром бредить из года в год на несуществующие, давно прекратившиеся темы и ничего не знать, ничего кругом не видеть?». В новом мире с большинством слов произошло то же, что и с вывеской «Моро и Ветчинкин»: за ними нет мира вещей, который они раньше обозначали. Не случайно Живаго, начитавшись газетных вырезок, падает в оборок.. Мир фикций не только требует беспамятства, он просто не оставляет Живаго возможности для существования. «Есть некоторый коммунистический стиль. Мало кто подходит под эту мерку. Но никто так явно не нарушает этой манеры жить и думать, как вы, Юрий Андреевич», – объясняет Комаровский Живаго. 

Если герой не способен принять этот мир, он должен исчезнуть, несмотря на то, что поначалу фиктивный мир пустых слов соблазняет его. Как признается Живаго, он одно время «был настроен очень революционно». Читая первый декрет Советской власти, он «восхищался безоговорочностью этого языка и прямотою этой мысли». Еще раньше он поражался «небывальщиной» революции, тем, что «сдвинулась Русь-матушка, не стоится ей на месте, ходит не находится, говорит не наговорится. И не то, что б говорили одни только люди. Сошлись и собеседуют звезды и деревья, философствуют ночные цветы и митингуют каменные здания». В этом ему чудится «что-то евангельское», «как во времена апостолов». Ему дорого придется заплатить за этот соблазн, за мимолетное увлечение словом, языком, мыслью, идеей враждебного мира. 

В «Докторе Живаго» особое внимание обращено на «язык времени». Это не только новые слова, новые наименования. Это еще и отношение к слову, и манера говорить. Наступившее время – «народное». Лексика, свойственная одному социальному слою, с трудом проникает в другой, причем проникает искаженной, переделанной на свой лад. Начало революционных событий 1905 года Тиверзина объясняет тем, что «царь волю дал», а митингующие извратили смысл этого события. «Все бы им испакостить, всякое слово вывернуть наизнанку», – говорит она. 

Извращается не только слово земного царя, но и слово Царя Небесного. Пример тому – псалом 90 «Живый в помощи Вышнего». Его текст хранится в ладанках и у красноармейца, и у белогвардейца, 

но в ладанке красноармейца псалом начинается с зачина: «Живые помочи». Искажение имен, «порчу» слов можно проследить по всему роману. Эта «порча» языка обусловлена не только принадлежностью персонажей к разным социальным слоям, хотя словесная социальная граница в романе проведена.

Размежевание людей происходит потому, что они теряют общий язык, начинают говорить на разных языках (аллюзия на тему библейского сюжета о вавилонском столпотворении). Живаго расходится с Васей Брыкиным потому, что тот «стал говорить совсем не так», а самому Васе «образная речь доктора казалась <...> голосом неправоты». Разобщение возникает и между людьми одного круга. Первый симптом отчуждения Живаго от Тони проявляется в том, что после рождения сына Живаго «было неизвестно, на каком языке обратиться к ней». Нарастающая дисгармония между Живаго и друзьями его юности, Гордоном и Дудоровым, также изображается автором через разное восприятие слова.

Автор заостряет внимание на том, как герои относятся к слову. У каждого из них есть свой язык, свой словарь. Есть «детский язык» маленького Шурочки, сына Живаго. Есть «темный, нереальный язык <...> обожания» Живаго, тот «небывалый язык» любви, в котором имя любимого обладает особой магической силой. «Лара, мне страшно назвать тебя, чтобы вместе с именем не выдохнуть души из себя», – признается Живаго. «Лара!» – закрыв глаза, полушептал или мысленно обращался он ко всей своей жизни, ко всей божьей земле, ко всему расстилавшемуся перед ним, солнцем озаренному пространству». Лара для Живаго не только «родная», «кровинушка», она «дар слуха и слова», данный «безгласным началам существования». Любовь к ней – «ключ проникновения во все остальное на свете». Сама Лара сравнивает себя и Живаго с Адамом и Евой: «Все бытовое опрокинуто и разрушено. Осталась одна небытовая, непреложная сила голой, до нитки обобранной душевности, для которой ничего не изменилось, потому что она во все времена зябла, дрожала и тянулась к ближайшей рядом, такой же обнаженной и одинокой. Мы с тобой как два первых человека Адам и Ева, которым нечем было прикрыться в начале мира, и мы теперь так же раздеты и бездомны в конце его. И мы с тобой последнее воспоминание обо всем том неисчислимо великом, что натворено на свете за многие тысячи лет между ними и нами, и в память этих исчезнувших чудес мы дышим, и любим, и плачем, и держимся друг за друга и друг к другу льнем». Это сравнение возникает потому, что Живаго и Лара, как Адам и Ева, должны найти слова для предметов и событий, дать им имена, вспомнить их подлинные наименования. 

Хотя Лара, как пишет Пастернак, «не была религиозной», «но иногда для того, чтобы вынести жизнь, требовалось, чтобы она шла в сопровождении некоей внутренней музыки. Такую музыку нельзя сочинить для каждого раза самой. Этой музыкой было слово Божие о жизни». В тишине природы Ларе дано услышать свое призвание: «На одно мгновение смысл существования опять открывался Ларе. Она тут, – постигала она, – для того, чтобы разобраться в сумасшедшей прелести земли и все назвать по имени, а если это будет ей не по силам, то из любви к жизни родить себе преемников, которые это сделают вместо нее». Что касается Живаго, то он осуществляет свое призвание в творчестве. Его поэзия и есть называние мира, «образ мира, в слове явленный».

Живаго видит в любом труде – будь это писание стихов или возделывание земли – возможность «создавать свой мир, <...> подражая Творцу в сотворении вселенной, вслед за родной матерью производя себя вновь и вновь на свет!». В творчестве Живаго чувствует себя «только поводом и опорной точкой» мировой мысли и поэзии. Он понимает, «что главную работу совершает не он сам, но то, что выше его, что находится над ним и управляет им». В творчестве «язык – родина и вместилище красоты и смысла – сам начинает думать и говорить за человека и весь становится музыкой, не в отношении внешне слухового звучания, но в отношении стремительности и могущества своего внутреннего течения». Детский страх сироты Юры Живаго, только что лишившегося матери, перед Богом, перед неизвестным миром взрослых исчезает. 

Как только ему становится понятно слово, вселенная становится его родным домом, его родиной: «Юра занимался древностью и законом Божьим, преданиями и поэтами, науками о прошлом и о природе, как семейною хроникой родного дома, как своею родословною. Сейчас он ничего не боялся, ни жизни, ни смерти, все на свете, все вещи были словами его словаря. Он чувствовал себя стоящим на равной ноге со вселенной, <...> он слушал заупокойную службу как сообщение, непосредственно к нему обращенное и прямо его касающееся. Он вслушивался в эти слова и требовал от них смысла, понятно выраженного, как это требуется от всякого дела, и ничего общего с набожностью не было в его чувстве преемственности по отношению к высшим силам земли и неба, которым он поклонялся как своим великим предшественникам». Жизнь и мир для Живаго не что иное, как «книга рока», о которой он вспоминает, говоря о Стрельникове: «Мы в книге рока на одной строке». Лара и искусство для Живаго – тоже слова из этой книги судьбы, они – одни из самых главных слов живаговского словаря. Для Живаго «искусство не название разряда или области, обнимающей необозримое множество понятий». Это «нечто узкое и сосредоточенное, обозначение начала, входящего в состав художественного произведения, название примененной в нем силы или разработанной истины». Это «какая-то мысль, какое-то утверждение о жизни, по всеохватывающей своей широте на отдельные слова не разложимое»; то, что «оказывается сутью, душой и основой изображения». Для Живаго, «искусство всегда, не переставая, занято двумя вещами. Оно неотступно размышляет о смерти и неотступно творит этим жизнь». Даже трагическое искусство для него «есть рассказ о счастье существования», то есть слово о жизни. Уже с юности для Живаго голос «тайны жизни и смерти» заглушал «все остальное».

В романе Пастернака, по сути, нет диалогов. Речь его героев монологична и декламационна потому, что в мире фикций отсутствует коммуникация, нет общения, речь не рассчитана на собеседника, на другое «я», она сведена к декламации. Сима Тунцова говорит: «Что же касается до понимания жизни, до философии счастья, насаждаемой сейчас, просто не верится, что это говорится всерьез, такой это смешной пережиток. Эти декламации о вождях и народах могли бы вернуть нас к ветхозаветным временам скотоводческих племен и патриархов, если бы мы обладали силой повернуть жизнь вспять и отбросить историю назад на тысячелетия. По счастью, это невозможно». Однако это еще не означает, что ветхозаветные времена не могут возродиться хотя бы на краткий срок.

Размышляя о своей судьбе, о своем творчестве, Живаго говорит: «Что же мешает мне служить, лечить и писать? Я думаю, не лишения и скитания или неустойчивость и частые перемены, а господствующий в наши дни дух трескучей фразы, получившей такое распространение,– вот это самое: заря грядущего, построение нового мира, светочи человечества. Послушать это, и поначалу кажется, – какая широта фантазии, какое богатство!». Ему хочется «из бездарно-возвышенного, беспросветного человеческого словоговорения окунуться в кажущееся безмолвие природы, в каторжное беззвучие долгого упорного труда, в бессловесность крепкого сна, истинной музыки и немеющего от полноты души тихого сердечного прикосновения!». Живаго необходимо «тихое сердечное прикосновение», и он пишет стихи о Гамлете, о Христе.

Не случайно Б. Л. Пастернак завершил свой роман стихами Живаго о Боге. Когда-то главному герою были близки мысли его дядюшки, Николая Веденяпина, который «жаждал мысли, окрыленно-вещественной», в то время как прочие «довольствовались словами и видимостями». Веденяпин, несмотря на то, что по собственной воле снял священнический сан, в своих философских трудах призывал «сохранить верность бессмертию». Веденяпин исчезает из романа Пастернака точно так же бесследно, как исчез и весь привычный Юрию Живаго мир. Но не бесследно исчезли для него веденяпинские слова о Христе, Который «говорит притчами из быта, поясняя истину светом повседневности» и, таким образом, делает очевидной «мысль, что общение между смертными бессмертно и что жизнь символична, потому что она значительна». И Гордон, ссылаясь на Веденяпина, напоминает Живаго, что царство Божие есть не что иное, как «новый вид общения». В мире фикций, где общение принципиально невозможно, душа после смерти самого Юрия Живаго продолжает жить в его стихах о Христе. Хотя Живаго уходит из жизни без церковного отпевания, которого «он так <...> стоил, <...> оправдал и окупил», его личное бессмертие осуществляется через его слово о Христе, в слове и через слово продолжается жизнь дорогого ему мира. Так реализуется живаговская «верность бессмертию», верность тому, «что общение между смертными бессмертно». 

Такова, на мой взгляд, в общих чертах «философия имени» в романе Б. Л. Пастернака «Доктор Живаго», такова его «диалектика мифа и сказки», таково то самое «мое христианство» Б. Л. Пастернака, о котором он писал О. Фрейденберг в 1946 году. Этим «моим христианством» определяется отношение Б. Л. Пастернака к слову в романе «Доктор Живаго». Свидетельствовать об этом христианстве, о своем исповедании, Б. Л. Пастернак мог тоже только через слово: «Люди, нравственно разборчивые, – пишет поэт, – никогда не бывают довольны собой, о многом сожалеют, во многом раскаиваются. Единственный повод, по которому мне не в чем раскаиваться в жизни, – это роман. Я написал то, что думаю, и по сей день остаюсь при этих мыслях. Может быть, ошибка, что я не утаил его от других. Уверяю Вас, я бы его скрыл, если бы он был написан слабее. Но он оказался сильнее моих мечтаний, сила же дается свыше, и, таким образом, дальнейшая его судьба не в моей воле. Вмешиваться в нее я не буду. Если правду, которую я знаю, надо искупить страданием, это не ново, и я готов принять любое».

Также Вы можете :




Для того, чтобы оставлять комментарии, Вам необходимо зарегистрироваться или авторизоваться

Текст сообщения*
:D :idea: :?: :!: ;) :evil: :cry: :oops: :{} 8) :o :( :) :|