email/логин:
пароль:
Войти>>
Регистрация>>
 
 

О жизни, о кино, о Боге

Разговор о настоящем искусстве

Журнал: №2 (14) 2006 г.
Нея Зоркая
Нея Зоркая – доктор искусствоведения, ведущий научный сотрудник Государственного института искусствознания, заслуженный деятель искусств РФ, профессор, автор многих книг и статей по вопросам кино, театра и культурологии, изданных в России и за рубежом, в том числе монографий: «Портреты», «У истоков массового искусства в России 1900– 1910 годов», «Фольклор. Лубок. Экран», «История советского кино» и др.

– Нея Марковна, многие годы Вашей творческой деятельности пришлись на то время, когда русская культура находилась под колпаком советской идеологии, и интеллигенция была вынуждена создавать вокруг себя полуподпольный и замкнутый оазис мысли. Какова была духовная атмосфера интеллигентских кругов в ту эпоху? Я знаю, что Вы в свое время выразили протест против известного процесса Синявского и Даниэля, подписав в их защиту коллективное письмо многих деятелей культуры. Расскажите, пожалуйста, о том, как это было.  

– Мне повезло: в среде тех людей, которые во многом сформировали мое мышление, было очень раннее осознание страшной несправедливости строя, понимание того, что не Сталин, а Ленин был первым злодеем России, что не 1937, а 1917 год открыл самую кровавую страницу в русской истории. Все это нам помогали понять бесконечные беседы с близкими по духу людьми. Например, я очень дружила с Дмитрием Владимировичем Сарабьяновым, известным искусствоведом, ныне академиком. Тогда он был заместителем директора института искусствознания, где я работала. Поскольку институт в те времена находился на Пятницкой, а мы жили неподалеку, то, возвращаясь с работы, мы часто бродили по московским бульварам и Замоскворечью: во время этих прогулок мы и обсуждали вопросы религии и культуры, историософские проблемы, наконец, – трагизм исторического пути России. Я очень хорошо помню, как в одной из таких бесед мы впервые произнесли вслух, что началом всех бед России был день 25 октября 1917 года. И это понимание пришло к нам, поверьте, очень рано – примерно в 1954 году! 

Вообще, большинство людей из среды творческой интеллигенции внутренне отпало от советской системы очень рано, и к моменту перестройки ни для кого не были неожиданностью те чудовищные факты о деятельности советской власти, которые сегодня известны всем и каждому. Многие мыслящие люди моего круга прошли путь осознания того, насколько ущербно существование советского человека в безбожном мире. Многие из тех, кто пришел к Крещению, подходили к этому сознательно и с чувством величайшей ответственности. Мы все, конечно, читали Бердяева, вели философские и богословские беседы. Были среди нас и такие, кто остановился в своих духовных поисках, замкнувшись на чисто социальных или историко-культурологических аспектах в осмыслении путей России. Однако сам контекст этих интеллигентских исканий создавал некое активное духовное поле, в котором можно было существовать.

Исключительную роль в жизни интеллигенции играло тотальное распространение самиздата (настолько тотальное, что, как потом выяснилось, он был доступен всем – от членов ЦК и до студентов). 

Дело Синявского и Даниэля – тоже очень показательный процесс для понимания духовной атмосферы той эпохи. Конечно же, все из нашего круга читали и Николая Аржака (Даниэля), и Абрама Терца (Синявского). В 1965 году их арестовали, и мне предложили подписать письмо в их защиту. Разумеется, я согласилась, и в этом не было ничего героического. Скорее, наоборот: увидев имена тех, кто подписался под письмом (среди них были Константин Паустовский, Виктор Шкловский и многие другие), я растерялась: не будет ли нескромно с моей стороны ставить себя в один ряд с такими людьми? Это было знаменитое «письмо шестидесяти двух». Оно было очень презентативным, хотя текст был глупейший: Синявский и Даниэль совершили ошибку, но мы берем их на поруки… Как впоследствии объяснил мне Лев Копелев (специалист по немецкой литературе, известный диссидент – А. В.), который составлял этот текст, никто не надеялся на то, что их выпустят на свободу. Целью же письма было выражение протеста интеллигенции против советских методов воздействия на творческую личность. 

Конечно же, вскоре нас начали «прорабатывать». Но я считаю, что лично ко мне советская власть отнеслась лояльно. Мне просто указали на недопустимость такого поведения, но с работы не выгнали. В 1968 году начался второй виток этой истории, когда мы подписали письмо уже в защиту Голонскова и Гинзбурга, которые вынесли все подробности процесса Синявского и Даниэля в западную прессу. Тогда уже меня исключили из партии, но, как Вы догадываетесь, никаких сожалений по этому поводу я не испытывала.

Вся эта история, несомненно, была важнейшим этапом на пути духовного раскрепощения интеллигенции. Она послужила поводом для выражения естественных движений души, пробуждения совести, ответственных внутренних решений; многим она открыла глаза на истинную сущность и стиль советской системы.

– Нея Марковна, Вы упомянули о том, что большинство людей Вашего круга, желая внутренне отгородиться от насаждаемой идеологии, искало смысл существования в богословских беседах, а многие даже приходили к Богу, к Церкви. Расскажите, пожалуйста, о Вашем пути к крещению. Помогла ли Вашему обращению к Богу общая направленность духовных устремлений российской интеллигенции той эпохи?

– Да, естественно. Я, как и многие мои друзья и единомышленники, приняла участие в ряде философских и богословских дискуссий, в которых находила ответы на многие волновавшие меня вопросы. Однако если говорить о моем обращении к Богу, то, видимо, оно произошло гораздо раньше, хотя покрестилась я уже в зрелом возрасте.

Я родилась в семье интеллигентной, но по комсомольско-советскому складу жизни типичной для 20-х годов. Моя мама – девушка из Кологрива, из деревни Большая Пасьма Костромской области – выросла в традиционной русской семье. Ее сестра была матушкой, муж которой – кологривский священник – погиб 1937-1938 годах. Но у нас в Москве разговор об этом никогда не заходил, и, хотя мама – Вера Васильева – окончила Кологривскую гимназию и в ее матрикуле по Закону Божьему стоит «пять», все иконы в доме были спрятаны. В нашей семье я никогда не слышала никакого богохульства, и, несмотря на то, что отец мой был еврей из житомирских интеллигентских кругов, не проявлял ни антисемитизма, ни антиправославия.

В детстве, когда мы жили в общежитии на Тверской, у нас всегда останавливались странницы-богомолки, которые ходили, как они говорили, «в Почаеву Лавру». И это – несмотря на то, что мои родители состояли в ВКП(б) с 1918 года. Таким образом, наряду с партийно-комсомольской жизнью, наш домашний уклад включал в себя и другой пласт духовной культуры – с обязательной рождественской елкой, купленной у нэпмана, с окороком и крашеными яйцами на Пасху. Эта атмосфера советского быта, который вовсе не пренебрегал хотя и секуляризованными, но православными обычаями, была типичной для всей интеллигентской среды той эпохи. Православие, не называя себя, подспудно жило не только в сознании людей, но и в форме сохранившейся обрядности.

Впоследствии мы переехали в Сивцев Вражек, неподалеку от которого, в Филипповском переулке, была маленькая церковь. Туда, еще будучи детьми, мы бегали слушать церковное пение, поскольку войти в храм было невозможно. Вообще, сколько я себя помню, меня постоянно тянуло в храм. Это почти неосознанное стремление в Церковь я считаю куда более важным фактором на моем пути к вере, чем какое-то рациональное приятие Православия. Мое обращение к Богу происходило скорее на эмоциональном уровне. Я всегда чувствовала, как это ни громко звучит, призвание – Призыв Господа. В свое время меня поразило житие Марии Египетской, а именно тот момент, когда она случайно оказалась в храме и услышала призыв Богородицы, что и перевернуло ее жизнь. Конечно, мне не было адресовано такое личное послание, но я чувствую себя призванной, и по-настоящему хорошо мне бывает только в храме. 

В моей жизни был ряд и судьбоносных событий, которые я связываю с моим продвижением к Богу. В 1954 году, когда я летом жила в Абрамцеве, в доме отдыха Академии наук, нас повезли на экскурсию в Загорск. Как только мы выехали, началась страшная буря: по обеим сторонам железной дороги валились огромные деревья, рвались электрические провода, хлестал ливень, сыпались камни. Наш путь от железнодорожной станции до Троице-Сергиевой Лавры был по-настоящему ужасен: мы прорывались сквозь потоки воды, нас сбивал с ног ураганный ветер… И когда мы, наконец, буквально «вломились» в храм (тогда как раз шла Божественная Литургия), то, может быть, по контрасту атмосферы сосредоточенного спокойствия в храме и бушующей стихии на улице, я почувствовала какое-то необыкновенное просветление и умиротворение. Для меня это было явственным ощущением чуда, и в этот момент я сказала себе: «Я буду здесь!».

Однако покрестилась я только в 1971 году (то есть спустя более пятнадцати лет!). Поскольку мой отец погиб, будучи в московском ополчении под Смоленском, то в одно из празднований Дня Победы из патриотических чувств и в память об отце я, уже будучи студенткой ГИТИСа и, как и все, комсомолкой, написала заявление в партию. Но на первом же партийном собрании моя вера в непогрешимость комсомольской идеи сильно пошатнулась: на нем прорабатывали постановление 1946 года об Ахматовой и Зощенко. Я преклонялась перед гением Ахматовой: с ее творчеством я была знакома через моих друзей – Зою и Колю Томашевских, у которых Анна Андреевна долго жила. Они наизусть читали мне «Поэму без героя». Это был мой первый самиздат: я записывала стихи Ахматовой в школьную тетрадь, читала их подругам… Так вот, побывав на партийном собрании, где клеймили Ахматову, я тотчас же в негодовании понеслась к моему учителю – режиссеру Абраму Марковичу Эфросу с одним-единственным вопросом: как он, не предупредив меня о том, что происходит на партийных заседаниях, мог позволить мне вступить в партию? Но разве можно было в то время отговаривать кого-либо от этого шага? Любые подобные попытки расценивались как антисоветская пропаганда и влекли за собой ужасные последствия. Именно эта «партийность» и сковывала мою свободу: я чувствовала, что партийная идеология и Православие несовместимы. Но как только меня в 1968 году исключили из партии, я начала сознательно готовиться к Крещению – читать, насколько это было доступно, богословскую литературу.

Крестил меня отец Димитрий Дудко у себя дома. Это было 25 июня 1971 года – в день памяти святой Анны Кашинской. Согласившись взять при Крещении имя Анны Кашинской, я еще не знала, кто она, каков ее подвиг в Церкви. Впоследствии выяснилось, что, во-первых, она – святая покровительница Анны Андреевны Ахматовой. Как-то, придя в гости к Томашевским, я увидела в комнатке, где ночевала Ахматова, икону-олеографию св. Анны Кашинской (таким образом, с Ахматовой меня связывает и общая покровительница). Во-вторых, когда я познакомилась с житием св. Анны Кашинской (а потом побывала и в Кашине, где находятся ее мощи), то была поражена примером добродетельного служения Богу. Ее подвижничество заключалось не в борьбе или явном геройстве, а в смирении, долготерпении и тайном подвиге мученичества. Вот эту скромность, не сопоставимую с масштабом явного подвига, я необычайно ценю в ней. Я постоянно чувствую ее помощь и поддержку.

– Нея Марковна, теперь мне хотелось бы обратиться к Вам именно как к специалисту по истории и философии киноискусства. В некоторых православных кругах существует точка зрения, что кино – массовое искусство, служащее в значительной степени на потребу развращенных обывательских вкусов. Что Вы можете сказать по этому поводу? Совместимо ли кино с этикой христианства? Какова специфика киноискусства по сравнению с другими видами искусств?

– Разговоры о кино как о жанре, который не способен вместить в себя истины христианства, – предубеждение и ошибка. Это все равно, что говорить о вреде литературы для человечества. Кино, начиная с момента своего внедрения в жизнь, стало всеобъемлющей визуальной культурой, не сопоставимой по своему масштабу и силе воздействия ни с каким видом искусств. Кино – один из языков культуры, который сам по себе нейтрален. Вопрос лишь в том, о чем говорит этот язык. Так же, как в литературе есть Достоевский, а есть низкопробные авторы, как в музыке есть Бах, а есть попса, так и в кинематографе: Тарковский или Феллини существуют наряду с авторами сериалов. Само кино как эстетическое средство – великое техническое изобретение человечества. К сожалению, в современной жизни и кино, и телевидение в своей значительной части ориентированы на массового потребителя. Иначе они и не смогут существовать. Но кино, в отличие от телевидения, очень быстро нашло возможность в то же время и отмежеваться от масскульта тем, что создало целый пласт великой духовной культуры, доступной лишь избранному зрителю с определенными интеллектуальными запросами, способному воспринимать многоплановость и глубину киноязыка. Кинематограф создал поистине великие шедевры искусства, в том числе – и христианские.

– Скажите, что для Вас является критерием принадлежности того или иного произведения киноискусства к христианской культуре? В чем именно может проявляться православное миросозерцание художника, стремящегося включить в творчество христианское измерение?

– Вне всякого сомнения, поистине христианской глубиной обладают картины Андрея Тарковского. Несмотря на то, что, скажем, в «Жертвоприношении» присутствуют элементы восточных верований и контекст религиозных аллюзий может показаться уж слишком широким для православного мировосприятия, а в «Андрее Рублеве» путь святого иконописца сопровождается картинами колоритного татарского быта или сценами языческих игрищ, – несмотря на это, духовная устремленность Тарковского, его чувство личной ответственности, напряженность поиска безошибочно свидетельствуют об истинно православном миросозерцании. Позиция киноведа, который занимается буквализмом, пытаясь прямолинейно толковать как отступление от Православия любые попытки режиссера включить в свою картину широту жизни, воссоздать ее во всей целостности, как мне кажется, говорит об ограниченности взгляда, о поверхностности его подхода к искусству. Моя личная презумпция такова: шедевром может быть только христианское произведение искусства. Для меня, например, Эйзенштейн – однозначно христианский художник. И не только во второй серии «Ивана Грозного», где он прямо проповедует христианские истины: нужно быть слепым, чтобы не видеть ужас черной мессы или одухотворенность Владимира Старицкого. Но я убеждена, что даже и такие фильмы Эйзенштейна, как «Броненосец «Потемкин» или «Октябрь», снятые на советскую тематику, обладают, тем не менее, той глубиной осмысления действительности, которая очень близка по духу христианскому мироощущению.

Чтобы прояснить мою мысль, скажу следующее: каждый сколько-нибудь великий ученый в определенный момент своих научных поисков подходит к той черте, за которой он вынужден признать существование Бога. В противном случае его исследования зайдут в тупик. Точно так же и в искусстве: любой художник, стремящийся по-настоящему глубоко проникнуть в ткань жизни, в природу человеческой души, в смысл существования, не может обойти стороной те метафизические вопросы, которые могут возникнуть только в христианском контексте. Подлинным шедевром можно считать только то произведение искусства, которое говорит о Боге. 

Также Вы можете :



Алексей Смирнов
спасибо за статью

Для того, чтобы оставлять комментарии, Вам необходимо зарегистрироваться или авторизоваться

Текст сообщения*
:D :idea: :?: :!: ;) :evil: :cry: :oops: :{} 8) :o :( :) :|