email/логин:
пароль:
Войти>>
Регистрация>>
 
 

Надежда

Рассказ

Журнал: №1 (39) 2011 г.
Рисунок Е. Толстой

«Фридой она представилась. Сидела на ступеньке верхней возле моей двери, в руках большой такой из одеяла узел. Встала и говорит: “Фрау Надя, нет ли у вас угла, я с ребенком?” По-русски хорошо говорила, растерянная была, замерзшая. В январе сорок седьмого года она пришла. Жалко мне ее стало, дитя в одеяле у нее было, а я подумала, что узел какой-то. Морозы сильные той зимой стояли, небывалые, немцы говорили: “Это вы, русские, нам свою зиму привезли”. 

Думаю, что же в холоде-то разговаривать, пригласила зайти. Мои мальчики уже ждали меня, печка огненная, ужин приготовлен – картошка с молоком. Сняла пальто Фрида, а пальтишко-то тоненькое, а рукава и вовсе без теплой подкладки, так тогда немцы шили, стянула ботики, смотрю, батюшки, а она без чулок, ноги синие совсем.

Миша с Геной за снегом во двор сбегали, я ей ноги пока растирала, у нее-то руки онемели; они развернули одеяло, мальчик там спал, девять месяцев тогда ему было. Ну, они и помыли его, и кашу манную сварили, и покормили, а хлеб он из ручонки не выпускал, так и уснул с ним. Да что говорить, очень голодно в ту зиму немцам было, умирали прямо на улицах, а были такие, что на кладбище к своим усопшим шли и на могилы их ложились умирать, смерть, значит, чуяли. 

Наши-то, когда приказ Сталина вышел о переселенцах, приезжали и занимали квартиры и дома немецкие, пустых много было, и все разоренные, военные там похозяйничали, ну а немцев оставшихся в подвалы, в мансарды, на чердаки отправили жить. Я-то из Белоруссии приехала, мужа убили в сорок втором году, у партизан мы прятались, а когда приехали в Калининград, тогда Кенигсберг, по направлению, определили меня чертежницей в военный штаб. Паек мы с ребятами хороший получали, и зарплата немаленькая была.

А приехали мы осенью сорок пятого года. Мише десять лет, Гене пять. Центр весь в развалинах, ну а нам комендант подсказал, где жилье найти. Так мы вот здесь и оказались, на Бассейной улице, тут рядом пруды и системы водные немецкие, и от центра недалеко, тут не бомбили, больше по Королевскому замку и по фортам на Литовском валу, где у фашистов сильные укрепления были.

Пришли мы в этот дом, а уж и первый, и второй этажи заняты, ну а мы на третьем поселились в отдельной квартире, две комнаты и кухня, и ванная. Как мы обрадовались с ребятами, ну, стали обживаться, я на работу вышла, по десять-двенадцать часов работала, а за Мишу с Геной душа болела. Мальчишки ведь, а кругом руины; оружие, гранаты могли найти, так сердце тревожилось за них, но ничего, они послушные были, все по дому делали, что накажу».

 Дремавшая у ног Надежды Алексеевны маленькая смешная собачонка подняла голову, повела большими ушами и, захлебываясь звонким лаем, бросилась к калитке, которая,лязгая тяжелым замком, открывалась, пропуская круглолицую и румяную девочку лет двенадцати. «Ту-у-узик, я же здесь живу, ну что ты лаешь», – весело проговорила она, быстро пробежала по замощенному плиткой двору, нажала на кодовые кнопки темно-коричневой тяжелой, старинной, с узким стеклянным оконцем двери. Добротное изделие неизвестного немецкого мастера что-то коротко пропело, щелкнуло и гостеприимно распахнулось. Тузик дождался, пока за девочкой захлопнется дверь подъезда, тут же со всех ног побежал к своей хозяйке и улегся с тихим ворчанием под старой грушей. 

«Это Алена, дочка Соломона с первого этажа. В доме на двух этажах коммуналки были, в девяностом году расселили их, Соломон сделал ремонт, видишь, сайдингом весь дом отделал, тут столько рабочих было, целый год трудились, забор каменный поставили, во дворе лужайки разбили перед домом, клумбы, а под окном он себе сад устроил за заборчиком из камня, вот здесь, справа. Сам там всегда работает, жена редко когда, цветы польет только и все, а он и газоны стрижет, и альпийскую горку обихаживает. Говорит мне: “Надежда Алексеевна, так лучше думается, когда я работаю”. Ну и правду сказать, должность у него такая, он депутатом в областной Думе служит. Хороший человек, добрый, и с женой живет хорошо, Леной ее зовут, приветливая такая, всегда улыбается. Видишь, как получилось, он еврей, а они обычно женятся на своих по крови, а он полюбил вот русскую, и не прогадал, как вижу.

Когда тут, во дворе, ремонт делали, спросил Соломон меня, можно ли грушу эту спилить, а то она затеняет ему окна гостиной, я попросила, чтобы не трогал ее, вон, выше крыши выросла, а когда мы сюда приехали жить, была молодая и плодоносила, да и сейчас каждый год такие большие груши поспевают. Соломон со мной согласился, сказал, что хорошо все-таки, когда в окнах видишь ветки и листву на них.

А на втором этаже поселился Володя с семьей, он в “Янтарьэнерго” работает. Они не захотели садик себе разбить, хоть и земли свободной много. Живут хорошо, дружно, два сына у них, младший их все к Алене задирается, спорят они часто, ну, в их возрасте всегда так бывает, поспорят, аж кричат, а потом смеются и в мячик играют вместе, а то водой из шланга обливаться начнут.

А раньше тут вот колодец стоял, мы воду наверх к себе в ведрах таскали, и туалет во дворе был.

А той зимой, в сорок седьмом, мы лед каждый день кололи в колодце, так холодно было. Фрида однажды чуть было не упала в него, когда разбивала лед; я ей говорю, да хватит тебе воды-то на сегодня, а она, нет, постирать хватит, а еще накрахмалить белье надо, воды может не хватить. Очень аккуратная была, всегда прическу красивую делала. А мальчику своему, Фридриху, одежду сама шила, да так красиво, он у нее прямо загляденье был. Что с ними сталось потом, не знаю, а так хочется поговорить и с Фридой, и с мальчиком ее, посмотреть, какие они стали.

Жила у меня она сначала. В тот вечер уложила я ее спать на кухне, у печки, там всего теплее было, а уж промерзла-то она прямо вся. Рано утром на работу ушла, детям наказала, чтобы не обижали и соседских не пускали в дом. Время тяжелое было, многие были сильно обижены на немцев, на фашистов то есть, и у меня маму на моих глазах фашисты казнили, каково это выдержать, а? Зло на них такое было, что казалось, своими бы руками всех передушила. Первое время даже глядеть на них не хотела, не то что разговаривать. А потом нагляделась, как они в помойках роются, да кто, дети малые, объедки в сумочки наплечные собирают; да как боялись нас, первое время все кричали: “Гитлер капут”. Всякое было. Кто работал у наших, тому и паек давали, и зарплату, только все равно голодно им было. Первое время часто ходили и просили мыльной водички от стирки, мыла-то не было у них. Но не попрошайничали, подачек не брали дети даже, а меняли вещи свои на хлеб, многие шли в прислуги к военным, к специалистам, которые на восстановление приехали.

А Фрида моя что удумала, и смех и грех. Пришла я вечером с работы, зуб на зуб не попадает, мороз, да еще ветер, в прихожей раскуталась, осмотрелась и рот раскрыла от удивления. У нас совсем мало мебели было, да и та пожженная и сломанная, ее в развалинах нашли, какой там уют, лишь бы тепло и сытно было, не до красоты. А тут я прямо заплакала; в большой комнате стол под скатертью в синюю клеточку, она и сейчас у меня цела, на нем ваза красивая с фарфоровыми цветочками, тарелки расставлены, супница стоит, и пар от нее идет, салфетки белые сложены, словом, ждали меня с сюрпризом. 

А вся квартира блестит, занавески красивые, в складочках, на кухне, смотрю, и посуда появилась, и все так аккуратно, так чистенько, а полы сияют как стеклышко. Я-то все на работе, ну а мальчишки убирали, конечно, но до Фриды нам было далеко.

Встали они все в арке, что в большую комнату ведет, Фрида улыбается, на руках дитя, а мои стали петь на немецком песенку, приветствовать, значит. Это Фрида их научила.

Когда только успели все; и мебель, и посуду привезли на тачке из Фридиного бывшего дома, а ее оттуда выгнали переселенцы; отвоевали, не хотели ей ничего отдавать. Это как же совести у них хватило мать с ребенком на улицу выгнать? Ну ладно, Бог им судья.

Сели мы за стол, а Фрида не садится, фартук белый надела и, значит, прислуживает нам, суп наливает в тарелки и «битте» говорит, а сама аж светится от радости. Я сначала от усталости и от того, как встретили меня, ничего не поняла, но говорю ей: “Садись, Фрида, чего стоишь”. А она мне: “Вы моя госпожа, я хочу служить Вам, если позволите”. Я даже ложку выронила, а мальчишки смеются. Ну, тут зло меня взяло, на них прикрикнула, а Фриде говорю: “Идем в другую комнату, поговорим”. Притихла она, думала, что выгоню ее, это она мне потом уже сказала, посадила ее на стул, сама села рядом и говорю, что же ты, Фрида, думаешь, что у меня сердца нет, зачем так обижаешь меня, я тебя как мать пожалела, а ты мне угождать вздумала. В прислугах ты жить не будешь, поговорю с начштаба, им переводчики требуются, а жить будешь пока здесь, а там договорюсь с комендантом, чтобы отдали тебе комнатку у лестницы, что на чердак ведет, пустая она стоит, ну как, согласна, спрашиваю. И тут прямо задрожала она, рухнула в ноги мне, да как заплачет, как заплачет, еле успокоила. 

Молоденькая совсем, девятнадцати ей не было, а жизнь уж потрепала ее. Родители погибли, когда перед штурмом решили эвакуироваться, в заливе утонули, а Фрида с мужем оставалась, не хотела от него уезжать; убили его наши, когда город брали.

Это уж она мне рассказала потом, ночью, перед отъездом, а поначалу плела, что от русского солдата Фридрих ее. Ну, я сделала вид, что поверила, да и не к чему копаться в чужой душе, захочет, сама расскажет, да думаю, вот, что боялась она сильно, что в Сибирь за мужа сошлют.

Поговорила я с начштаба, он ко мне хорошо относился, с мужем моим погибшим земляками были, даже жили на одной улице; согласился он, приводи, говорит, свою Мадонну. А Фрида и правда внешностью как с картины была: волосы светлые, прямо льняные, личико белое-белое, глаза такие большие синие и в черных ресничках, бровки темные, и сама ладненькая такая. Русский она знала от родителей, они до Первой мировой жили в России, а в тридцать пятом году уехали в Германию.

Так и наладилось у нее, взяли ее переводчицей, а вот с комнаткой поначалу заминка вышла. Соседи пожаловались коменданту района, что у меня шпионка живет, раз немка, а по-русски разговаривает. Ну, я опять к начштаба, он позвонил коменданту, и разрешили ей ту комнатку занять.

Весной мы вместе посадили картошку, зелень всякую. Мальчиков моих Фрида учила немецкому, а они с Фридрихом нянчились. Фрида к весне прямо расцвела, приоделась, сама нашила себе всего и меня научила. Мы с ней как подруги были, даром, что я на десять лет старше.

И соседи к ней привыкли, она им шила для детей, вязала, такая неутомимая была. И ночью все свет в комнате горел, работала она много. Ухаживали за ней многие наши военные, но она никого к себе не подпускала, по мужу сильно убивалась, портрет его был у нее в виде медальона, в нем фотография и прядь волос темных вокруг. И медальон этот она всегда на себе носила. Мне говорила, что это братец ее.

Деньги все копила, чтобы поехать к родственникам в Берлин, я сейчас так думаю, очень ей хотелось Фридриха своего показать родителям мужа. Говорила мне, что они в Берлине жили, беспокоилась очень за них, живы ли.

Летом она с дитем всегда долго гуляла и часто с заплаканными глазами приходила. Я думала, обижает ее кто, а она мне: “Нет, фрау Наденка, по родителям скучаю”. И мы с ней вместе, правда, нечасто, гуляли. Обязательно у памятника Шиллеру останавливались, и Фрида говорила малышу, что это, Фридрих, твой великий тезка и соотечественник. Я все удивлялась, ему полтора годика всего, что он понимает. Но, видно, Фрида свое понятие имела.


А Миша с Геной очень любили, когда Фрида рассказывала о давних временах, о королях, рыцарях, замках.

У них уж свои внуки, а у меня правнуки, а они все помнят; им Фрида нравилась, говорили, что простая и веселая, за нами строго следила, чтобы уроки учили, ели вовремя, а когда озорничали, никогда тебе, мама, не говорила.

Далеко они от меня сейчас: Гена в Мурманске, военный моряк, а Миша в Находке, тоже моряк, в торговом флоте. Уж на пенсии давно, приезжают часто, скучаю я без них.

Мне уж восемьдесят четыре годочка, все в жизни было – и горе, и радость, всего мне Господь отмерил.

И всю жизнь я среди людей; живу, значит, вот и ты приходишь, спасибо тебе, что не забываешь нас с Тузиком».

Надежда Алексеевна улыбнулась и ласково дотронулась до моей руки. Старая груша бросала густую тень на клумбу с разноцветными астрами, полуденное августовское солнце светило ярко, иногда лишь скрываясь за легкими облачками. И от этой игры света милое лицо Надежды Алексеевны менялось; вдруг на миг, казалось, оно становилось совсем молодым, как на фотографии, где она стоит с сыновьями у моря.

Я любила слушать ее медлительную речь: историю дома, о Фриде, о соседях, о детях, – знала почти наизусть, потому что в каждый мой приход мне рассказывалось будто впервые.

 Только о войне не любила она говорить, начинала, а потом сникала и, показывая на сердце, произносила: «Не могу, вот тут печет прямо». 

Вот и сейчас, вздохнув, Надежда Алексеевна продолжила:

«Адрес она мне дала берлинский, когда уезжала. Да и не по своей воле, объявили, чтобы собрались в двадцать четыре часа с чемоданом на человека, их на машинах увозили, на грузовиках. Так мне было жаль расставаться с ней, но я старалась виду не показать, вдруг заметят. Помогла собраться, продуктов много ей дала, дорога неизвестно какая еще будет, как еще примут ее, да и есть ли где у нее то пристанище, так думала. Миша с Геной кораблик и петушка выстрогали для Фридриха, понравились они ему. Он уж хорошо к тому времени мог говорить и лопотал то по-русски, то по-немецки. 

В январе пришла, а через год в январе увезли. Я договорилась, чтобы в кабине она ехала, ведь с ребенком, что же им в кузове-то трястись. Вот ночью-то она мне все про себя и рассказала. Простите, говорит, фрау Наденка, что обманывала вас, а я, да уж что ж, говорю, понимаю, всем на этой войне досталось.

А в апреле открытку мне от нее передали, военные-то ездили в Германию, вот один и передал. Писала, что родители ее милого Герхарда живы, но очень больны, еще писала, что рады были ей и Фридриху до невозможности, вот так прямо и написала. Все у нее есть, не нуждается, и еще, что они кланяются мне и молятся за меня и деток моих, просила писать. Я ответила Фриде, тоже попросила передать одного военного, ждала ответа, но вместо него вызвали меня в Особый отдел и сказали, чтоб не писала больше, потому как Фрида теперь живет в Западном Берлине, а там американцы, империалисты, враги наши. Обещала не писать.

Так вот и не знаю теперь, как они там, хорошо ли живут, что с ними сталось? Очень надеюсь, что живы они и здоровы».

Надежда Алексеевна надолго замолчала. Потом неожиданно спросила: 

 – Значит, уезжаешь, в Москву?

 – Да, уезжаю, завтра.

 – Ну что ж, дело хорошее, а после школы на кого думаешь учиться?

 – Еще не решила, думаю, Надежда Алексеевна.

 – Да, детка, думай, но главное, не кем быть, а каким слыть, так говорят.

 – Надежда Алексеевна, а скоро ваша внучка приедет?

 – Через неделю, будет здесь работать, она институт закончила. Не волнуйся так, она хорошая, заботливая. А вы на самолете или на поезде поедете?

– На поезде.

– Вот как хорошо, идем домой, я тебе уж приготовила гостинчика в Москву.

 Мы поднялись по лестнице в ее квартиру. Как ни отказывалась, но вышла из дома, обняв руками увесистый пакет с грушами, вареньем из них же и из красной смородины.Помахала Надежде Алексеевне. Она стояла у кухонного окна, Тузик сидел на подоконнике. Дойдя до угла улицы, у Театра на Бассейной, оглянулась и снова помахала рукой: я ее уже и не видела, но знала, что она видит меня.

Села в пустой трамвай на конечной, достала грушу; так хотелось ее съесть, но не было с собой ни платка, ни салфеток. Вспомнилось мамино: «У девочки всегда должен быть с собой носовой платок, впрочем, и у мальчиков тоже»; а груша была такая большая и сочная. Сидела и смотрела на нее. В трамвай с громким гомоном зашли молодые парни, немцы, их было много, некоторые вполголоса напевали. Это они на старом немецком кладбище были, за могилами ухаживали.

Вместе с ними доехала до Центральной площади. На огромном площадном экране мелькала, сменяя друг друга, реклама. Мне скоро исполнится пятнадцать лет, и я уезжаю насовсем в Москву. В Москву! Буду учиться там в новой школе (интересно, какие они, мои будущие одноклассники?), увижу уже другими глазами – детские поездки не в счет – московские улицы и проспекты, и от этого у меня в груди какой-то приятный холодок и хочется смеяться.

Также Вы можете :




Для того, чтобы оставлять комментарии, Вам необходимо зарегистрироваться или авторизоваться

Текст сообщения*
:D :idea: :?: :!: ;) :evil: :cry: :oops: :{} 8) :o :( :) :|